— Скучные вы, из бедных семей, — негромко сказала Варвара Дмитриевна. — Мне кажется, что переоценили вы ваши усилия добиться сытого куска, а когда добились его — переоценили кусок. Самолюбивые вы.
Он взглянул на неё удивлённо и обиженно: «Как может она, почти ребёнок, говорить столь смело?» — подумалось ему.
Вздохнув, он заметил:
— Когда родится ребёнок, тебе, вероятно, будет веселее…
Он долго переписывался с Дьяконовым, и наконец из губернии пришли книги Крестовского, Незлобина, Маркевича, Головина — все в одинаковых чёрных переплётах с красными корешками.
— Зачем ты выписал этих? — недоумевая и негодуя, спросила Варвара Дмитриевна.
— Видишь ли, Варя, — ласково объяснил ей муж, — ты уже читала много книг другого толка, послушай же, что говорится против. Это необходимо для справедливости суждения. Справедливость — это среднее между двумя крайностями. И потом, для меня, по моему положению, обязательно иметь этих писателей, — так и Дьяконов говорит, — они оправдывают чтение либеральных авторов. Я выписал также и «Русский вестник». Ты знаешь, какое теперь время…
— А где мой список? — спросила она.
— У меня. Потом выпишем и по твоему списку.
Она опустила голову и с того дня стала ещё более молчалива.
Наступили славные дни потрясающих душу тревог и радостей — родился ребёнок и с первого [дня] жизни своей наполнил дом маленькими страшно важными заботами.
Матушкин видел, что жена отходит от него в сторону, в тихий уголок, где не умолкая звучат её нежные и ласковые песни, он чувствовал себя покинутым, молчал и, завистливо глядя в синие глазки ребёнка, растравлял свою ревность:
«Моя это дочь?»
В доме было скучно, в городе ещё скучней, Матушкин пытался читать «Русский вестник», — серовато-зелёные книжки не утешали его, мелкий, скучный шрифт быстро утомлял глаза, казалось, что напечатанные в книге слова и мысли обладают такими же хвостиками, как буквы, и что самое важное — неопровержимейшие доказательства заблуждений жены — скрыто в этих хвостиках, но докопаться до них было лень.
Исподлобья глядя, как жена, снова тонкая и стройная, возится с ребёнком, ласково и гордо посмеиваясь, он соображал:
«Это она нарочно показывает мне, как много в ней нежности. Но я не буду просить милостыню…»
От скуки, которая становилась всё более густой, от горечи одиночества, подчёркнутого разбитым и болезненно чутким самолюбием, он незаметно сделал ревность к жене своим развлечением.
— Мечтаете? — спрашивал он, поглядывая на жену сухо и остро.
— Да, — отвечала она вызывающе.
— О чём, можно узнать?
— Так, вообще…
— А преимущественно о героях. Вперёд, без страха и сомненья! — ехидно восклицал Матушкин и, чувствуя, что говорит глупо, — злился. — Да-а, — продолжал он, уже почти не отдавая себе отчета, что он говорит. — Аркадий Краснобаев, так, например, зовут героя…
Он плохо знал людей, любезных жене. Говоря о них, всегда видел пред собой ласковые глаза Муханова, ему казалось, что между блеском этих глаз и убегающей в глубину взгляда улыбкой жены есть нечто близкое, родственное.
Однажды во время такой беседы Варвара Дмитриевна подошла к нему и, коснувшись рукой его лба, спросила, строго взглянув в глаза его:
— Что тебе нужно, Сергей?
Неожиданно для себя он сполз со стула, крепко охватил её колени и почти закричал:
— Я тебя люблю. Мне трудно, Варвара! Разве я не стою твоей любви? А ты всё более… ты становишься чужой мне! Что ты делаешь? Так нельзя жить!
Ему было стыдно до боли, он чувствовал себя ещё раз опрокинутым и униженным своей судьбою.
— Разойдёмся, — спокойно гладя голову мужа, предложила она.
Он вскочил, оттолкнув её:
— Значит — верно? Не любишь? Уже? Только? И не стыдишься?
Она раза два молча прошлась по комнате, прежде чем ответить, потом заговорила, задумчиво и печально:
— Иногда мне кажется, что я тебя люблю особенно глубоко, — может быть, именно так любит мать неудачного сына. Мне думается, что в любви женщины всегда есть чувство матери.
«Вот, — соображал Матушкин, — я страдаю, а она — рассуждает!»
Голос жены казался ему сухим, слова холодными и глупыми, во всей её тонкой фигуре было что-то острое, будившее злую ревность.
— Извини меня, — говорила она, садясь рядом с ним и смущённо краснея, — я не могу скрыть, что иногда, и всё чаще, кажусь сама себе более зрелой, чем ты. Я знаю — это смешно, мне двадцать лет, ты старше, — но что же делать, Сергей?
— А, я понимаю! — пробормотал он, отодвигаясь. — Ты намекаешь на своё дворянство!
— Не знаю, может быть, — сказала она, подумав. — Есть что-то, вызывающее у меня снисхождение к тебе, — я не умею объяснить, что это, я неверно сказала — снисхождение, нет, конечно, — уверяю тебя, — в моём отношении к тебе нет ничего обидного, просто я чувствую себя увереннее и твёрже, чем ты. Ты кажешься мне таким беззащитным, у тебя — слишком много опасений, ты иногда такой — как будто только что приехал откуда-то, всё тебе чужое, и ничто не интересно. А потом твоё самолюбие — оно, точно иглы у ежа, выступает прямо из кожи, до тебя невозможно дотронуться, — ты колешься, ты оскорбляешь меня. Вот и теперь я чувствую, что ни одно слово моё не трогает тебя, ты думаешь: «Девчонка, она меня учит, — меня, который своим лбом…» и так далее. Этот твой лоб…
— Довольно! — сказал он, вскакивая и зло блестя глазами. — Говори прямо — что ты хочешь.
Тогда она, опустив голову, спокойно ответила:
— Мне кажется, что нам на время нужно разойтись… Иного выхода я не вижу… Посмотрим друг на друга издали.