Песня вызывает детей из сказочной зелёной страны, и, разморённые солнцем, они лениво подкатываются к ногам солдата.
Там чумаки йшли,
Чаэнят найшли,
Чаэчку загнали,
Чаэнят забрали…
— жалобно и тихо сказывает Капендюхин, потирая левый глаз, а Марья, опустив голову, сморкается.
Непрерывным, широким потоком над землёю течёт густой и тихий шум жизни. Гудят пчёлы, поют птицы, шелестит трава, сладостно сочными звуками отвечает всему древний хвойный бор, и выше всех, звонче и радостней разливается в голубом жарком небе невидимый жаворонок.
Маленькая девочка Люба, покачивая кудрявой головой, на четвереньках подходит к матери и, влезая на колени к ней, тихонько спрашивает:
— Отчего они плачут?
— Им жалко чайку…
Варвара Дмитриевна сидит с книгой в руках на обнажённом корневище мачтовой сосны, могучая ветвь дерева протянулась в поле, под солнце, и душистой, узорчатой тенью своих лап осеняет маленькую женщину в сером платье, с добрым и строгим лицом.
Дочь смотрит вверх, вокруг и, улыбаясь, говорит:
— Мам, ты тоже как букашка, ма-аленькая, вот такая — знаешь?
И показывает матери верхний сустав своего мизинца, выпачканного землёй и смолою.
— У дида моего было до двадцати пар волiв, — гудит солдат, покачивая головою, — чумаковал он, и отец мой, и оба дядья тоже; отец, когда был ще маленький, ходил за рыбою аж до моря, у самый Крым, сулу возили, чабак и тарань. Сто три года было диду, когда помер он. Да. А перед волей — разорил его помещик, чисто разорил…
Ванюшка, лёжа на коленях солдата, усердно старается закрутить вверх его жёсткие чёрные усы и мешает ему говорить.
— Тоскуете о своей земле? — вздыхая, спрашивает Марья.
— Эх, ненько, ненько! — отвечает солдат, осторожно отводя руку мальчика от усов. — Та як же не тоскувати?
— Не говори! — просит Ванюшка.
И всех поочерёдно измеряет, щупает из коляски странный взгляд немого ребёнка. Голова Лидочки острая, вытянутое личико старообразно, и на нём беспокойно катаются круглые чёрные глаза. Но если на коляску сядет бабочка, муха или какая-нибудь букашка — тёмные зрачки сбегаются к переносью, замрут в остром взгляде, тонкая, сухая ручка осторожно вытягивается к живому существу и если успеет схватить его, то сосредоточенно и медленно обрывает ему ножки, крылья, а когда живое улетит, глаза девочки долго и тоскливо следят за ним.
— Чёртова дура! — кричит мальчик, высовывая язык и грозя кулаком.
— Ай, Ванюша, — останавливает его Марья, — разве можно ругаться!
— Дедушка же ругается…
— Лидочка больная ведь, она убогонькая…
— Живодёрка! — бунтует Ваня.
А Люба обиженно просит:
— Мам, не вели ей ловить мух!.. И никого не вели…
Варвара Дмитриевна, успокаивая взволнованных детей, рассказывает им что-нибудь, они оба прижимаются к ней, полудремотно слушают, глядя в её доброе, красивое лицо, и неуловимые словами, тонкие, как золотые паутинки, мудрые думы опутывают их лёгкой сетью.
Капендюхин и Марья в такие минуты незаметно отходят в сторону, за деревья, идут они туда не торопясь, будто нехотя, точно повинуясь чьему-то приказанию, возвращаются, не глядя друг на друга, не то смущённые, не то поссорившиеся.
Но однажды Марья вышла из леса быстро, лицо её было облито слезами, она отирала их со щёк ладонью и, улыбаясь виноватой улыбкой, подошла к Варваре Дмитриевне, опустилась на землю около неё и, поцеловав её в плечо, громко всхлипнула или засмеялась.
— Ну, побегайте ещё немножко, — торопливо сказала казначейша детям, — а потом — домой! Живо!
— Я буду ласточка! — вскрикнула Люба, бросаясь бежать.
— А я — ворон! — объявил Ванюшка, подумав, сел на корточки и, прыгая вслед за подругой, как лягушка, начал басом каркать, а потом поднялся и, тяжело, широко разводя руками, плавно побежал в поле.
— Что, Маша? — ласково спросила казначейша, гладя женщину по голове.
— Милая, — задыхаясь и вся покраснев, начала шептать нянька, — милая вы моя барыня, — согрешили мы! Не думала, не гадала, так — сразу, говорили, говорили, всё о хорошем, да как-то вдруг и обнялись, да крепко-крепко, — ах, мать пресвятая богородица! Как же теперь? Посоветуйте вы мне, поучите вы нас, — что делать-то будем? Боюсь… уж теперь, как переступили, сама я не своя буду и уж не знаю ничего…
Шептала, — а в голосе её и на лице горела пьяная радость, и глаза блестели великим счастьем.
— Дай вам бог добра, — тихо и ласково сказала барыня, — он, кажется, хороший человек…
— Ай, Варвара Митревна, какой славный! Так хорошо на смешном языке говорит — нянька моя! — а я его на три года моложе! «Спасибо, говорит, за ласку вашу», — это он-то мне! И всё на вы, ей-богу! Нифонт! — радостно и громко закричала она, — идите сюда! Скорее…
А он, наклоня голову, уже стоял сзади них, отковыривая пальцем кору сосны, и на зов Марьи ответил смущённо и виновато:
— Тут, пани Варвара, дело божие; вона, Марья, така гарна людина и стала як сестра рiдная мини! И говорим вместе, и молчим вместе. Ту божью мне ласку, той подарок её я ж принимаю честным сердцем, — вы не беспокойтесь, пани, и вы, ненько! Мы — поженимось, — мне ще год семь мисяцев и одиннадцать днiй служить, а потом я уже и свободен.
— Голубушка, — перебила Марья, — не могу даже сказать, как жалею его: говорит он про степи, про волов этих — а я реву! Один, сторона чужая, говор другой даже… Думаю — господи…
Варвара Дмитриевна смотрела на них, весело улыбаясь; ей хотелось сказать им какие-то хорошие, на всю жизнь памятные слова, сказать от полного сердца, но в нём тихонько билась маленькая грусть, и было в нём немножко зависти чужому счастью.